А. В. БАТАЛОВ, заслуженный артист РСФСР
О ЗАМАНЧИВОЙ И КАВЕРЗНОЙ ПРОФЕССИИ
Я хочу рассказать о том, что видел и что было со мной самим по дороге к актерству — этой каверзной и заманчивой специальности, соблазнов которой редко какой человек не испытал.
Я не собираюсь никого учить или навязывать своих мнений и потому рассчитываю только на достоверность и жизненность самих историй.
По счастливой случайности я познакомился с театром не совсем так, как знакомится большинство детей.
Мои мама и папа, будучи актерами МХАТ, жили во дворе театра. В то время, спустившись из своей квартиры по деревянной лестнице, я сразу попадал в мир декораций, где сам воздух, казалось, был пропитан тайнами сцены. Прямо посреди двора были навалены всякие диковинные деревяшки. Прежде всего там были лестницы и лесенки, маленькие и длинные, широкие и узкие, прямые и косые, винтовые, пологие и крутые. На сцене эти лестницы вели к царям, к нищим, к красавицам, к ростовщикам, к волшебникам. А во дворе по ним можно было лазить с одной на другую целый день. Кроме лестниц там стояли всякие замечательные деревянные конструкции, точное назначение которых угадать было невозможно, но зато они легко превращались в корабли, горы, машины и полные чудес индийские леса.
Теперь всякий раз, как я вижу ребят с нашего двора, которые радуются, получив в свое распоряжение обыкновенную малярную стремянку, я понимаю, что все-таки был очень счастливым. И до сих пор для меня двор театра — особо романтическое и дорогое место. Он всегда хранит какую-то историю, какой-то особый аромат. И это — не запах музея, где всякая тряпочка лежит под своим стеклышком, а скорее всего тайник, склад волшебных вещей, где каждая таит в себе возможность преображения.
Эти реечки, доски, гвозди и плохо крашенные тряпки, такие серые и будничные во дворе, переместившись на сцену, превращаются во что угодно, обретают другую жизнь.
И будь они настоящими стенами, мраморами или лестницами, они бы совсем не выиграли, а только проиграли, так как утеряли бы главное свое качество — способность превращения.
Я говорю об этом только потому, что это же самое в равной мере относится и к людям театра — актерам.
Когда на улице я встречаю такого артиста, в котором за километр можно признать служителя сцены, мне всегда кажется, что ему уже незачем появляться на самой сцене, так как он уже не может ни во что превратиться, — он как бы становится тем самым настоящим мрамором, место которого в уличном ансамбле, а не в театральной декорации.
Но вернемся к тому времени...
Вечером или днем, если был дневной спектакль, декорации через черный ход таскали на сцену театра. Во время представления ворота этого хода почти всегда были открыты. В теплую пору через них во двор выходили загримированные артисты. Так что всех персонажей из сказки «Синяя птица» я прежде видел на своем дворе, а потом уже на сцене. Наверное, именно поэтому я никогда не верил всякой чепухе, которую говорят или порой пишут об актерах.
Я видел бедные костюмы, в которых они приходили на спектакль, видел усталые их лица, когда они возвращались домой, и по пальцам знал всех, у кого были велосипеды (тогда это было целое состояние).
Когда в журналах или газетах мне попадались фотографии улыбающихся артистов, расположившихся в мягких широких креслах, я всегда легко отличал декорацию от подлинной жизни.
Но тогда я думал, что так и надо, что про артистов нужно писать не правду, а только все красивое, потому что иначе зрители узнают, как все это трудно, и просто перестанут ходить в театр.
Но потом, когда я уже сам стал ходить в театр как зритель, я понял, что ценность и красота его не в обмане, не в том, что все на самом деле думают, что царь — это царь, а волшебник — это волшебник. А именно в том, что обыкновенный человек может вести себя точно так, как самый настоящий царь или волшебник, и это все понимают и за это его благодарят...
С тех пор я никогда не боялся рассказывать правду о театре и об актерах. Мне больше не казалось, что я выдаю какие-то тайны...
И на самом деле, в театре нет никаких тайн, если не считать тайной способность обыкновенного человека превращаться в любого другого, а простые деревяшки и тряпки — в любые предметы окружающего мира...
Но как раз об этом меньше всего говорят, а стараются упирать на закулисную жизнь, которая на самом деле до смешного прозаична и обыденна.. По какой-то странной инерции всем обязательно хочется изобразить ее поинтересней, повеселей, позагадочней... Вспомните, чего только не говорят и не пишут про актеров (а стало быть и про театр и про кино. С каким удовольствием смакуют и передают все, что не похоже на нормальную жизнь, все, что хоть как-то приближается к любой дешевой сенсации.
Мне приходилось разговаривать с корреспондентами, журналистами и фоторепортерами во всех концах страны. Странное дело, но за редким исключением (таким редким, что его нельзя брать в расчет) они задавали одни и те же вопросы.
Обычно, выслушав со свойственной их профессии терпеливостью длинный и скучный рассказ о всяких сложностях повседневной работы, они неизменно спрашивают: «А вы можете припомнить какой-нибудь смешной эпизодик, случай, что-то яркое? Вы понимаете, ведь нам надо для газеты...»
А фоторепортеры, виновато улыбаясь, подсказывали: «Может быть, галстук наденете или вот с куклой сниметесь? Хочется как-то поинтереснее. Может быть, выйдем на минуточку, у автомобиля снимемся? Понимаете, наш журнал идет на многих иностранных языках...»
И вот незаметно, крошечными подсказами, уточнениями, поправочками, купюрочками жизнь, облик, работу актера подгоняют под какой-то давно устаревший шаблон, корни которого уходят глубоко, еще в те времена, когда актеры и актерство были чуть ли не пугалом в «приличной» семье.
Однажды ко мне пришла одна очень милого вида пожилая женщина. Она волновалась, едва сдерживала слезы, и я подумал, что у нее только что стряслось какое-то непоправимое горе...
— Вот вы актер, — наконец заговорила она, промокая после каждого слова слезы скомканным платочком. — Вы поймете меня и поможете. Мой сын всегда был таким аккуратным, спокойным мальчиком... хорошо учился. Два года назад поступил в техникум... отличник... а сейчас все бросил, идет в актеры.
— Почему же вы плачете, может, он очень талантлив и будет хорошим актером, — сказал я.
— Пусть он будет хоть самый талантливый, но я не хочу, чтобы он стал пьяницей и развратником, чтобы он ходил по этим ресторанам...
И дальше она стала перечислять все самое плохое, что только ни есть на свете. А в конце попросила меня же объяснить ее сыну, как это все случается, и почему, став актером, ему никак не миновать всех этих ужасов.
В другой раз в этой же комнате сидела другая женщина, тоже на вид совершенно нормальная и неглупая. Только эта что есть мочи уговаривала меня помочь ее дочери устроиться в театральное училище. А сама дочь, о которой шла речь, сидела тут же и строила мне дурацкие рожи, очевидно, желая понравиться или продемонстрировать свои мимические способности.
Затем, наверное, решив, что дочка уже произвела на меня неотразимое впечатление, мама отпустила ее и, оставшись со мной наедине, наконец объяснила, почему ее ребенку так необходимо театральное поприще.
Оказывается, эта девочка совершенно ничего не умеет делать. Она поступала в разные вузы, везде показала себя неспособной и безграмотной, и не была никуда принята. Тогда-то и выяснилось, что она с детства мечтает о сцене и «жить без нее не может».
Я спросил, в чем же выражается эта ее безумная страсть? Мама с таинственным лицом вынула из большой сумки бархатный альбом и по секрету показала мне сокровища своей дочери...
В те десять минут, что я листал альбом, я навсегда возненавидел актерские фотографии и всех, кто причастен к этому делу. С каждой страницы на меня смотрели четыре одинаковые улыбающиеся морды, мне даже показалось, что они одинаково одеты и думают об одном...
Знакомые лица сливались одно с другим и уничтожали друг друга. Правда, несколько выделялись заграничные артисты, но, честно говоря, не в лучшую сторону. Галстучки у них были побогаче, зато лица отретушированы так, что кроме кроваво-красных губ и ресниц уже ничего не оставалось. Там была и моя фотография...
Скольких из этих артистов я знаю, скольких встречал и как всякий раз поражался какому-то неповторимому очарованию каждого!
Из альбома же на меня смотрел такой ужасающий в своем однообразии конфетно-парфюмерный мир!
Одно верно: дочка моей посетительницы в точности походила на жительницу этого мира и, наверное, именно потому никоим образом не приближалась к существу, которое в простом обиходе мы называем человеком.
Уходя, в коридоре, мама совала мне деньги, а когда я отказался, сказала, что я зря прикидываюсь святошей, так как ей прекрасно известно, что актерами становятся именно по блату, по знакомству!
Это были очень разные женщины, но во мне они видели представителя одного и того же несуществующего братства актеров, где труд ничто, где царит легкая, красивая, разгульная и бездумная жизнь. Ну, а как в действительности обстоит дело?
В Ленинграде, когда снималась картина «Шинель» по повести Н. В. Гоголя, был такой случай.
Ко мне несколько раз подходила какая-то девушка и все просила поговорить с ней о чем-то. Поговорить обязательно наедине, так как дело, по ее словам, шло о вопросе чрезвычайно важном для ее «жизненного пути» (!). Честно говоря, я сразу догадался, о чем она будет говорить: как она всю жизнь готовилась к поприщу киноактрисы, и теперь пришло время попробовать ее талант... и все такое в этом роде.
И я, конечно, с удовольствием поговорил бы об этом, но только не с ней. Уж очень по ее словам и поведению было сразу заметно, что она ничем серьезно не занималась и ничего не знает, а в актрисы торопится, дабы поскорее стать «знаменитой»...
Ну что ей скажешь? Станешь говорить: надо, мол, учиться... труд этот очень тяжелый... — она все равно не поверит, только время впустую пройдет. И я под разными предлогами все откладывал этот разговор. Но она — такая упрямая — каждый день к студии приходит и смотрит на меня жалобными глазами.
Ну, ладно, думаю, пусть она сперва узнает, что такое кино, а потом поговорим. Вот собираемся мы на съемку, грузим вещи в машину, и она — тут как тут, на своем месте, стоит, смотрит. Я подхожу к ней и говорю:
— Может быть, вы хотите на съемке присутствовать? У нас сегодня работа на улице, так что нам прохожие требуются, и, возможно, вам даже сниматься придется...
Она прямо вся покраснела и говорит:
— Ой, это — моя мечта! Позвольте, я скажу от вашего имени (а я как раз тогда режиссером был), чтобы мне костюм дали?
— Пожалуйста, только не опаздывайте.
В те дни снимался эпизод, в котором грабители отнимают у бедного чиновника Акакия Акакиевича его новую, только-только сшитую шинель. Действие эпизода происходит в ненастную зимнюю ночь. У Гоголя написано, что ограбили Акакия Акакиевича на площади, но для кино это оказалось слишком сложно. В картине Акакия Акакиевича грабят в длинной галлерее, которая со всех сторон окружает старинное петербургское здание. Посмотришь вдоль этого коридора и уже становится холодно, а тут еще ночь да метель крутит.
В тот день мы готовились снимать кадр, в котором ограбленный и сбитый с ног, совсем обессилевший Акакий Акакиевич медленно, точно боясь потерять равновесие, поднимается, держась за стену. Сначала на экране появляется его голова, потом сутулые плечи (и мы видим, что шинели на нем уже нет). Еще ничего не соображая, машинальным движением он напяливает на голову свой помятый цилиндр и дотрагивается руками до вицмундира. Тут только и понимает он, что шинель украли... Глаза, до того сонные и равнодушные, открываются. Отчаяние и горе изображаются на лице, он что-то бормочет, но слезы душат его. Акакий Акакиевич оглядывается, ища грабителей, выглядывает за угол галереи. Там пусто, и только, жутко завывая, крутит метель...
«Караул!» — кричит Акакий Акакиевич каким-то нечеловеческим отчаянным воплем и бросается бежать, хватаясь руками за воздух. Крошечная, худая фигурка его постепенно тонет за пеленой бурана...
Все бы ничего. Но погода в те дни была ужасная. С залива дул холодный, мокрый ветер, какая-то противная мелкая изморозь носилась всюду, покрывая камни ледяной коркой. Снег потемнел, съежился, слипся в один кусок. Самое же неприятное было то, что в предыдущей сцене, которая снималась совсем в другом месте, Акакий Акакиевич идет по улице, а кругом вьется белая снежная метель... Значит, и теперь без нее не обойтись.
Но как заставить вьюгу крутиться в каменном коридоре длиной более ста метров, когда кругом только лед и вода?.. Огромные самосвалы привезли белый загородный снег. Была зима, но его, как цветы, собирали в полях рабочие и осторожно грузили на машины. От сырости снег был тяжелый и сразу же оседал, плюхаясь на тротуар мокрым комком. У ветра не хватало сил размести его по улице...
Тогда привезли ветродуй — самый настоящий самолет без крыльев. Струя воздуха, рвавшаяся из-под пропеллера, сдувала людей с ног, но снег не летел... Он прилипал к стенам, он леденил руки. Он промочил и залепил все, но там, где нужно, его не было.
Измученные, замерзшие, разбитые неудачей, проведя десять часов на сквозном мокром ветру, мы вернулись на студию, так и не сняв ни единого метра пленки.
Я был так расстроен, что совсем забыл про приглашенную мною девушку, и не знаю, была ли она с нами до конца съемки. Однако на следующий день, перед началом работы, я заметил ее у нашего автобуса.
А следующий день был еще тяжелее. Погода ухудшилась. Пять минут пребывания на улице превращали одежду в мокрые тряпки.
Быков простудился еще вчера: у него поднялась температура. Я просто не представлял себе, как попрошу его снять шубу и шапку перед съемкой. Ведь играть и бежать он должен в жалком вицмундирчике Акакия Акакиевича. В начале эпизода зритель видит его так близко, что никакое утепление его одежды невозможно: будет заметно...
До сих пор я не представлял себе актера, который бы согласился на эту пытку. Только фанатическая любовь к своему делу и глубочайшая актерская добросовестность могли заставить больного Быкова проделать то, что он проделал.
Мы знали заранее, что снег не полетит. Поэтому к съемке привезли несколько машин опилок. Правда, они сразу намокали и темнели, но все-таки были легче снега. Кроме того, на второй день были подготовлены еще два ветродуя.
Все было срепетировано. Как только начало смеркаться, мы приступили к съемке. Если бы я даже очень хотел режиссировать, я все равно не смог бы этого сделать, так как ни одного слова не было слышно. Рев моторов заглушал все звуки в целом квартале. Вихрь мокрых опилок бросился к месту съемки. Опилки попадали в рот, в глаза, в уши, кололи за воротником.
Быков сидел на корточках, спрятав лицо. Я смотрел на него и думал, что вот сейчас он поднимет голову и сразу захлебнется в этом мокром потоке.
Закрутилась камера. Настало мгновение, когда начался первый дубль. Быков скинул шинель и с закрытыми глазами начал медленно подниматься по стене. Намокшие волосы прилипли к лицу. Несколько мгновений он стоял с закрытыми глазами, словно отдыхая, и, казалось, его совсем не тревожит эта мокрая метель...
Потом он открыл глаза.. они не мигали, не щурились, они были полны горя и слез... Он ощупал себя дрожащими руками, как-то весь встрепенулся и закричал... Закричал так, что мы, стоявшие за аппаратом, переглянулись... от страха. Он долго бежал по длинному коридору, ослепший от кружившейся в воздухе мокрой пыли, и все кричал, кричал...
Невозможно было поверить, что это тот самый человек, который только что поминутно кашлял и говорил глухим, простуженным голосом. Актер победил в Быкове все, что по-человечески казалось непобедимым.
Когда дубль кончился и Быков вернулся к месту начала съемки, он с трудом открывал исколотые, опухшие глаза.
Но и это не все. Так как проклятые опилки прилипали и к объективу аппарата, нам пришлось много раз повторить эту сцену, и Быков повторял ее с той же силой и удивительной неторопливостью, с какой он проделал это впервые.
В тот день мы больше никого не снимали, и девушка, о которой я говорил в самом начале, так и не попала в нашу картину. Я видел ее после этой съемки. Она была очень тиха, скромна и ничего у меня больше не спрашивала.